https://www.dushevoi.ru/products/mebel-dlja-vannoj/navesnie-shkafi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Посредством неизбалованных слов, секрета которых я так и не смог раскрыть, ее гимназическая проза умела с громовой мощью возродить каждый шорох сырой листвы, каждый заржавленный осенью побег папоротника в сельской местности под Петербургом. “Почему нам было так весело, когда шел дождь?” – вопрошала она в одном из последних писем, припадая, так сказать, к чистому источнику риторики. “Боже мой (скорее “Mon Dieu”, чем “My God”), где оно – все это далекое, светлое, милое!” (русский язык не требует здесь подлежащего, роль отвлеченных существительных играют на голой сцене, залитой мягким светом, нейтральные прилагательные).
Тамара, Россия, глухой лес, постепенно переходящий в старинные парки, мои северные березы и ели, вид моей матери, опускающейся на колени, чтобы поцеловать землю, при каждом своем возвращении в деревню из города в начале лета, et la montagne et le grand chкne – вот что судьба, в конце концов, увязала в неряшливый узел и зашвырнула в море, навсегда разлучив меня с отрочеством. Не знаю, впрочем, так ли уж многое можно сказать в пользу более безболезненной участи, в пользу, допустим, гладкой, спокойной, столь явственной в маленьких городках неразрывности времени, с ее примитивистским отсутствием перспективы, при котором и в пятьдесят еще живешь себе в дощатом домике своего детства и всякий раз, прибираясь на чердаке, натыкаешься на все те же побурелые школьные учебники, так и застрявшие в позднейших наслоениях мертвых вещей, и жена твоя летними солнечными утрами останавливается на улице, чтобы в который раз вытерпеть минуту-другую в обществе страшной, болтливой, крашенной, влачащейся в церковь миссис Мак-Ги, бывшей когда-то, году в 1915-ом, хорошенькой, шаловливой Маргарет Энн с пахнущим мятой дыханьем и проворными пальцами.
Перелом моей собственной участи дарит меня, в ретроспекции, обморочным упоением, которого ни на что на свете не променяю. С самого времени нашей переписки с Тамарой тоска по родине стала для меня делом чувственным и частным. Ныне, если воображаю колтунную траву Яйлы или Уральское ущелье, или солончаки за Аральским морем, я остаюсь столь же холоден в патриотическом и ностальгическом смысле, как в отношении, скажем, Юты; но дайте мне, на любом материке, сельский простор, напоминающий Петербургскую губернию, и душа моя тает. Каково было бы в самом деле увидать опять прежние мои места, мне трудно представить себе. Часто думаю: вот, съезжу туда с подложным паспортом под вымышленной фамильей. Это можно было бы сделать.
Но вряд ли я когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно я об этом мечтал. Совершенно так же во всю вторую половину моего шестнадцатимесячного проживания в Крыму я все собирался поступить в Деникинскую армию, не столько для того, чтобы проклацать верхом на боевом коне по брусчатым петербургским предместьям (мечта моего бедного Юрика), сколько чтобы добраться до тамариного хуторка, – собирался так долго, что когда наконец надумал, армия уже развалилась. В марте 1919-го красные ворвались в северный Крым и в портах его началась суматошная эвакуация анти-большевистских сообществ. На небольшом, неказистом греческом судне “Надежда” с грузом сушеных фруктов возвращавшимся в Пирей, наша семья отплыла по глянцевым водам из севастопольской бухты, под беспорядочно бившим с берега пулеметом (порт только что был захвачен большевиками). Помню, пока судно виляло по бухте, я старался сосредоточиться на шахматной партии, которую играл с отцом, – у одного из коней не хватало головы, покерная фишка заменяла недостающую ладью, – и чувство, что я покидаю Россию, полностью заслонялось мучительной мыслью, что при красных или без красных, а письма от Тамары так и будут приходить, бессмысленным чудом, в южный Крым, и разыскивать беглого адресата, слабо порхая по воздуху, словно смущенные бабочки, выпущенные в чуждой им зоне, на неправильной высоте, среди неведомой флоры.
Глава тринадцатая
1
В 1919-ом году целая стайка Набоковых – три семьи, в сущности говоря, – через Крым и Грецию бежала из России в западную Европу. Мы с братом должны были поступить в Кембриджский университет, на стипендию, предоставленную нам скорее во искупление наших политических бед, чем в виде признания интеллектуальных достоинств. Предполагалось, что вся остальная семья пока поселится в Лондоне. Житейские расходы должны были оплачиваться горсткой драгоценностей, которые Наташа, дальновидная старая горничная, перед самым отъездом матери из Петербурга в 1917-ом году, смела с туалетного столика в nйcessaire, и которые какое-то время были погребены или, возможно, претерпели процесс некоего таинственного созревания в крымском саду. Мы покинули наш северный дом ради краткой, как мы полагали, передышки, благоразумной отсидки на южной окраине России; однако бешеное неистовство нового режима стихать никак не желало. Два проведенных в Греции весенних месяца я посвятил, снося неизменное негодование пастушьих псов, поискам оранжевой белянки Грюнера, желтянки Гельдриха, белянки Крюпера: поискам напрасным, ибо я попал не в ту часть страны. На палубе кьюнардовского лайнера “Паннония”, 18 мая 1919 года отплывшего от берегов Греции, направляясь (на двадцать один год раньше, чем требовалось, – что касается меня) в Нью-Йорк, но нас высадившего в Марселе, я учился плясать фокстрот. Франция прогремела мимо в угольно черной ночи. Бледный “канал” еще качался внутри нас, когда поезд Дувр-Лондон тихо затормозил и встал. Картинки с изображением серой груши, там и сям висевшие на угрюмых стенах вокзала “Виктория”, рекламировали мыло для ванн, которым меня в детстве намыливала английская гувернантка. Уже через неделю я лощил пол на благотворительном балу, щека к щеке с моей первой английской душечкой, ветренной, гибкой девушкой, старшей меня на пять лет.
Отец и раньше бывал в Англии – в последний раз он приезжал туда в феврале 1916-го года, с пятью другими видными деятелями русской печати, по приглашению британского правительства, желавшего показать им свою военную деятельность (которая, как им намекнули, недостаточно оценивалась русским общественным мнением). По дороге туда поэт и романист Алексей Толстой (не родственник графа Льва Николаевича), вызванный отцом и Корнеем Чуковским на соревнование – требовалось придумать рифму к “Африка”, – сочинил, хоть его и томила морская болезнь, очаровательное двустишие:
Вижу пальму и кафрика.
Это – Африка.
В Англии гостям показали флот. Обеды и речи следовали друг за дружкой величественной чередой. Своевременное взятие русскими Эрзерума и предстоящий вскоре в Англии военный призыв (“Will you march too or wait till March 2?”снабжали ораторов подручными темами для речей. Состоялись – официальный банкет, на котором председательствовал сэр Эдвард Грей, и забавный разговор с Георгом Пятым, у которого Чуковский, enfant terrible этой компании, стал добиваться нравятся ли ему произведения Оскара Уайльда – “дзи уаркс оф Уалд”. Король, озадаченный выговором собеседника, да к тому же никогда и не бывший рьяным читателем, ответил встречным вопросом: нравится ли гостям лондонский туман (Чуковский впоследствии с большим торжеством приводил это как пример английского ханжества – замалчивания писателя из-за безнравственности его личной жизни).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
 https://sdvk.ru/Aksessuari/Ershiki/napolnye/ 

 Цифре Opium