https://www.dushevoi.ru/products/dushevye-poddony/iskusstvennyj-kamen/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И так, лежа, скупо, трудно кидает как бы опаленные пламенем., как бы горящими листьями корчащиеся слова:
– …погреться зашли, мороз ведь. Баба печку топила… соломой… Ну, ушла, лярва, а потом… вернулась, кинула в устье охапку… и смылась обратно… И в ту пору ж ахнуло взрывом из печки… и стрельба не знай где… И кричали: бей комиссаров! А как сам уцелел – вовсе не помню…
– Так что же выходит, товарищ? – жестко, презрительно говорит Розенкрейц. – Значит ты – ха-ха! – и в глаза не видел бандитов?
Лежит на полу Чубатый.
Кинутый окурок перед глазами.
И еще – высокий шнурованный сапог Розенкрейца, – с каблука на носок, с носка на каблук, сапог, всею нерусской статью своею выражающий ядовитую усмешку: «в глаза не видал – ха-ха!»
«Тебя б туда! – с ненавистью стискивает зубы Чубатый. – В ту волчью степь… с бареточками твоими американскими…»

Часть вторая
Деревня
Все – тревога, все – кровь. Смятение людей. Это в городе. А тут – сжатые поля, выцветшая ряднина, и на ней – бесшабашной кистью живописца пестрая проба ярчайших красок – притихшие перелески. Холодная вода по-осеннему синих рек. Мельница-ветрянка с дырявыми крыльями. Черный крест на развилке дорог. Нежное розовое облачко, отразившееся в синем окне зацветшего пруда.
Деревня еще во многом старая, древняя, с протяжными песнями, с поверьями, приметами, с домовыми и ведьмами, с амбарной и погребной нечистью.
Серые холсты на порыжевшей мураве. Глиняные корчажки как отрубленные головы на высоких кольях плетней. Вечерняя пыль, подымаемая стадом, мычание, блеянье и кашель овец, пронзительные женские крики: «вечь-вечь-вечь!» Все как сто, как тысячу лет назад.
Но ведь и нового сколько! Комитет бедноты. Сельсовет. Школа из церковной караулки перебралась в просторный дом бывшего помещика – его сиятельства князя Щербины-Щербинского. Вместо Охримовой лавки – кооперация, потребиловка, – да толку-то что? Ни спичек, ни керосину, ни гвоздей…
Еще продотряды какие-то понаехали: давай хлеб!
Шутка сказать – давай…
Клеенчатая тетрадь
Почерк превосходнейший. Завитушки у «з», верхние кренделя над «Д», плавные хвосты конечных букв. Сама каллиграфия. Произведение искусства!
Кроме всего, это стихи.
Что-то вроде тогдашнего Вертинского: печальный Пьеро, кокаин, смутные намеки на самоубийство. Трагическое одиночество поломанного игрушечного паяца. Вполне, словом, дилетантские, альбомные стишки.
Толстая клеенчатая тетрадь была исписана больше чем наполовину. Любовно. Старательно. С виньетками, с заглавными буковками, выполненными цветным карандашиком.
В девятнадцатом, в двадцатом этакие тетрадки водились во множестве. Мещанин российский, до смерти напуганный новыми порядками – уплотнением жилья, сокращенными названиями ведомств (всяческие исполкомы, рабкоопы, ревтрибы), кощунственным уничтожением буквы «ять», ночными облавами, обысками, бесконечными проверками документов, – мещанин этот изо всех сил старался уползти в такую щель, чтоб и хвостика его не разглядели бы эти неутомимые уплотнители, обыскиватели, проверяльщики, ниспровергатели и святотатцы.
И уползали.
Что с того, что наружи, на всем просторе Российской империи – неуютная, голая стужа, треск ломаемых заборов, черная копоть печек-буржуек – на стенах домов, в морщинах лиц, в ноздрях… Что с того, что и мертвяка окоченевшего, синей босой ножищей торчащего из сугроба, увидеть не диковина… Что каждую минуту может в на все крючки, замки и задвижки запертые двери грохнуть беспардонный, дерзкий стук… И топот промерзших сапог, и вонь махорочная… и хриплый, простуженный крик «а ну, давай!» – чего с того? Когда здесь, в клеенчатой тетрадке, – маркизы, паяцы, наяды, милая уютная чертовщина… стишки вроде: «Со сладкозвучной окариной Она мелькнула в маске домино, Ажур мелодии старинной Амур влюбленно трелит мне в окно…» Почему – окарина? Почему – домино? И что это такое – «трелит»? Да не все ли равно, господа! Главное, что сладкозвучно, туманно… А уж красиво-то!
Впрочем, владелец клеенчатой тетради был не без способности. Помимо всего прочего, он еще и рисовал недурно.
Звали его Соколов Анатолий Федорыч.
Максимовна
Жила-была в Старой Комарихе старушечка. Уважительная была старушечка, прелестная. На всю Комариху желанная угодница. Чего-чего не умела – все могла, добродетельная. Ребеночек захворал, допустим, посидеть с ним, позабавить – Максимовна. Кому чего из одежи сшить или перелицевать, из старого, изношенного новое спортняжить – Максимовна. Лихорадку заговорить, зубную боль, ячмень, сучье вымя – опять же она, на все руки мастерица – Максимовна.
На что уж предмет мужичий, запьянцовский, казалось бы, не старушечье одинокое дело. – самогонка, крепчайший первач… А в ночь-полночь с тихим стуком в оконце – к кому же? Да все к ней, к Максимовне, мирской угоднице, к домовитой старушечке, комарихинской добродетельнице…
Вот к ней-то в одно прекрасное время, а именно осенью тысяча девятьсот двадцатого, нежданно-негаданно припожаловал гость дорогой – Толечка, которого она, будучи в старые времена когда-то нянькой у господ Крицких по сиротству его (самому-то Крицкому Виктору Маркелычу племянником Толечка доводился), выходила, вынянчила. Почитай, не хуже матери была… В четырнадцатом на войну проводила сиротку и вроде бы как и сама осиротела – так привыкла, так полюбила тихого, мечтательного мальчика.
С отъездом Анатолия в действующую армию уже ничто не связывало старую нянюшку с семейством Крицких, с шумным городом, к которому она так за всю жизнь и не привыкла. И уехала Максимовна в родимую свою Старую Комариху, купила на сбережения хатенку малую да и зажила себе, умело хозяйствуя на огородишке, портняжничая по малости, по малости лекарствуя, нашептывая, заговаривая, – и далее так, вплоть до самогонного варения такого первача, что горел не хуже спирта.
Пожаловал, значит, Толечка к Максимовне.
В деревне всякое новое лицо заметно сразу. Заметили, конечно, и гражданина Соколова. Нет бы спросить у него: кто таков? Откудова? И зачем? Время, мол, извиняйте, такое, всякие шляются. Но был гражданин Соколов тихий, не охальник, не горлопан какой, в бекешке ходил аккуратной, в картузике с пуговкой, на левую ножку чуток припадал… Чего ж на него кидаться: «Давай-де, такой сякой, документ предъявляй!» Непристойно вроде бы, не уважительно…
Так и не спросили.
Под ясенем
Нянечкина усадьбишка задами в глубокую балку упиралась. Поросшая буйной крапивой и корявыми кустами дикого терна, балка эта, прозванная Бирючьей, шла далеко в степь. Ключик ледяной чистейшей воды под самым нянечкиным огородом пробивался из-под глинки и звенел, убегая, изредка образуя круглые блюдца – омуточки. Там весело, звонко переговаривались бабьи вальки, там в самые знойные июльские дни веяло ласковой влажной прохладой. Там у одного из таких омуточков, бог весть откуда взявшийся, рос большой раскидистый ясень, в летнюю пору вея по ветру густым духом целебной шпанской мухи.
И там-то в первый же день своего приезда, у корней этого самого ясеня, в поздний вечерний час, оглядываясь с опаской, Анатолий Федорыч выкопал неглубокую ямку и, положив туда нечто тщательно завернутое в клеенку, заровнял потайное место, притоптал его и присыпал опавшей листвой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
 https://sdvk.ru/Filtry_dlya_ochistki_vodi/ 

 ITT Ceramic Comic Hexa